== Оглавление ==

12. Иисус Христос

Византийская христология всегда находилась под властью категорий мысли и терминологии великих споров V, VI и VII вв. о Личности и отождествлении Иисуса Христа. Как было показано в части первой, эти споры затрагивали как концептуальные проблемы, так и богословские основания жизни. По разумению восточных христиан все содержание христианской веры зависит от ответа на вопрос: "Кто такой Иисус Христос?"

Пять вселенских соборов, издавших особые определения относительно связи между Божественной и человеческой природами во Христе, видятся иногда временем раскачивания маятника: от акцента на Божественности Христа в Эфесе (431 г.); к новому утверждению Его полной человечности в Халкидоне (451 г.); затем опять к Его Божественности вместе с принятием Кирилловой идеи теопасхизма в Константинополе (553 г.); за чем последовало новое осознание Его человеческой "энергии" или "воли", еще раз в Константинополе (680 г.) и Его человеческого свойства описуемости в противоиконоборческом определении Второго Никейского собора (787 г.). И все же в западной богословской литературе до сих пор часто встречается мнение о тайном монофизитстве византийской христологии; оно предлагается как объяснение недостатка среди восточных христиан интереса к человеку в его мирском или общественном творчестве. Мы надеемся, что предлагаемое ниже рассмотрение сможет несколько прояснить эти часто повторяющиеся вопросы.

1. Бог и человек

Утверждать, что Бог стал Человеком и что Его человечность обладает всеми чертами, присущими человеческой природе, значит понимать Воплощение как космическое событие. Человек был сотворен хозяином космоса и призван Творцом привлечь все творение к Богу. Его поражение в порученном ему деле стало космической катастрофой, исправить которую было под силу только Самому Творцу.

Более того, факт Воплощения подразумевает, что связь между Богом и человеком, отображенная библейской концепцией "образа и подобия", нерушима. Восстановление творения есть "новое творение", однако, пока дело касается человека, не устанавливается какого-либо нового образца; "новое творение" лишь восстанавливает человека в его исконной Божественной Славе среди творений и в его исконной ответственности за этот мир. Подтверждается, что человек воистину человек тогда, когда он участвует в жизни Бога; что он не автономен ни в отношении к Богу, ни по отношению к миру; что истинная человеческая жизнь никак не может быть "светской". Во Иисусе Христе Бог и человек суть едино в Нем, следовательно, Бог стал достижим не через превосхождение или удаление humanum 77, но через осуществление и проявление человечности в ее чистейшем и подлиннейшем образе.

Воплощение Логоса весьма последовательно рассматривалось византийскими богословами как событие, имеющее космическое значение. Космический масштаб Христа-События имеет необыкновенно положительное выражение в византийской гимнологии: "Каяждо бо от Тебе бывших тварей благодарение Тебе приносит: ангели пение, небеса звезду, волсви дары, пастырие чудо, земля вертеп, пустыня ясли: мы же Матерь Деву"78 (1). Связь между творением и Воплощением постоянно подчеркивается в гимнах: "Человек отпал от Божественной и лучшей жизни; даже будучи соделанным по образу Божию, преступлением он всецело подпал порче и разрушению. Но ныне мудрый Творец строит его наново: да восславляется Он" (2). Подобным же образом гимнология Страстной Пятницы подчеркивает вовлеченность всего творения в смерть Христову: "Солнце на кресте висима узревшее мраком облагашеся, и земля страхом колебашеся... " (3).

Здесь поэтические образы отображают параллелизм между Быт. 1:2 и Ин. 1. Пришествие Христово есть Воплощение Логоса, "через Которого" все сделалось: это есть новое творение, но Творец – Тот же. В противоположность гностикам, проповедовавшим дуализм, различающий Бога Ветхого Завета и Отца Иисуса, патристическое Предание утверждает их абсолютную тождественность и, следовательно, существенную "благость" первоначального творения.

Христос-Событие является космическим событием потому, что Христос есть Логос – и, следовательно, в Боге Деятель творения, – и потому, что Он есть человек, поскольку человек есть "микрокосм". Грех человека погрузил творение в смерть и разрушение, но восстановление человека во Христе есть восстановление космоса в его первоначальной красоте. Тут опять-таки лучшим свидетелем является византийская гимнология:

Твоего Единороднаго Сына провидев духом плотское к человеком пришествие, Богоотец Давид издалеча к веселию созывает тварь, и пророчески взывает: "Фавор и Ермон о имени Твоем возрадуются" (Пс. 88:13). На сию бо восшед гору, Спасе, со ученики Твоими, очерневшее Адамово естество, преображься, облистати паки сотворил еси... " (4).

Прославление человека, которое заодно является прославлением всего творения, может, разумеется, пониматься эсхатологически. В Личности Христовой, в сакраментальной реальности Его Тела и в жизни святых предчувствуется преображение всего космоса; но пришествие Его в силе все еще только грядет. Прославление уже стало живым опытом, доступным для всех христиан, особенно в Литургии. Лишь такой опыт в силах наделить целью и смыслом человеческую историю.

Космическая важность Воплощения подразумевается Халкидонским постановлением 451 г., которому хранит верность византийское богословие: Христос является "одной сущности с нами в Своей человечности, подобен нам во всем, кроме греха". Он – Бог и Человек, ибо "различие природ никак не утратилось вследствие их соединения; более того, свойства каждой природы сохранены". Последняя фраза Определения очевидно касается творческой, изобретательской, руководящей функции человека в космосе. Эта идея была развита в мыслях Максима Исповедника, например, когда он выступает против монофелитов за существование во Христе человеческой "воли", или "энергии", подчеркивая, что без этого подлинная человечность немыслима. Если человечество Христа тождественно нашему во всем, кроме греха (при этом, конечно, невозможно классифицировать как "грех" любое человеческое "движение", "творчество" или всякий "динамизм"), приходится признать, что Христос, Который есть Человек в теле Своем, в душе Своей и в разуме Своем, был действительно исполнен всеми этими функциями истинной Человечности. Максим вполне понимал, что человеческая энергия, или воля Христова не была подавлена Его Божественной волей, но была согласована с последней. "Две естественные воли [Христовы] не противны одна другой, ... но человеческая воля следует [Божественной]" (5). Это согласованность humanum с divinum79 во Христе есть, следовательно, не умаление человечности, но ее возвышение: "Христос восстанавливает природу в соответствие ей самой... Став Человеком, Он удержал Свою свободную волю в бесстрастии и мире с природой" (6). "Участие" в Боге – как мы показали, – есть сама природа человека, но не ее устранение или отмена. Вот ключ к восточнохристианскому пониманию отношения между Богом и человеком.

Во Христе союз этих двух природ ипостасей: они, согласно отцам Халкидона, "содействуют в одном Лице [prosopon] и одной Ипостаси". Противоречия, выросшие из Халкидонской формулы, вели к появлению дальнейших определений термина "ипостась". В то время как Халкидон настаивал на том, что Христос был един в Своей личной тождественности, этот Собор все же недостаточно прояснил смысл термина "ипостась", использованного для обозначения упомянутой тождественности и, к тому же, для обозначения Ипостаси предсуществующего Логоса. Антихалкидонская оппозиция на Востоке так усердно возводила всю свою аргументацию вокруг этого обстоятельства, что византийская христология в эру Юстиниана приложила все силы к исключению такой интерпретации Халкидона, которая могла признать "prosopon ,или ипостась", возникшую в Определении, всего лишь как "prosopon соединения" старой антиохийской школы, – то есть новую синтетическую реальность, возникающую из союза двух природ. Утверждалось же, напротив, следуя Кириллу Александрийскому, что уникальная ипостась Христова есть предсуществующая Ипостась Логоса, что является термином, используемым в христологии со смыслом, который придавало ему троичное богословие каппадокийских отцов: одна из трех вечных ипостасей Троицы "обрела плоть", оставаясь при этом в сущности Собой в Своей Божественности. Ипостась Христова, следовательно, предсуществует в Своей Божественности, но обрела человечность через Деву Марию.

Из этого основополагающего понятия следуют два важных вывода: а) нет никакой абсолютной соразмерности между Божественностью и человечностью во Христе, поскольку единственная в своем роде Ипостась только Божественна и потому что человеческая воля следует за Божественной. Именно "соразмерную" христологию отвергли как несторианскую в Эфесе (431 г.). Такая "несоразмерность" ортодоксальной христологии отображает ту самую мысль, которую так сильно подчеркивали Афанасий и Кирилл Александрийские: только Бог может спасти, тогда как человечность способна лишь сотрудничать со спасительными деяниями и волей Божией. Между тем мы уже обращали внимание, что в патристическом понимании человека "теоцентричность" есть природное свойство человечности; поэтому несоразмерность не мешает тому, что Христос был вполне Человеком и Его человечность была "деятельной".

б) Человеческая природа Христова не персонализирована в какой-либо отдельной человеческой ипостаси, – иначе говоря, понятие ипостаси не есть выражение природного существования, будь то в Боге, либо же в человеке, но это означает личное существование. Постхалкидонская христология постулирует, что Христос был вполне человеком и также что Он был индивидуумом, но та же христология отвергала несторианское мнение, что Он был человеческой ипостасью, или личностью. Вполне человеческая индивидуальная жизнь была во-существлена в Ипостась Логоса, не теряя ни единой из своих человеческих черт. Теория, связываемая с именем Аполлинария Лаодикийского, по которой Логос в Иисусе занял место, которое у остальных людей занято человеческой душой, систематически отвергалась византийскими богословами, поскольку из нее следовало, что человечность Христова была неполной. Знаменитая формулировка Кирилла, неверно приписываемая Афанасию, а, по сути дела, высказанная Аполлинарием, – "одна природа воплощенная Бога Слова" принималась лишь в халкидонском контексте. Божественная и человеческая природы никогда не смогут слиться, смешаться или стать взаимодополняющими друг друга, но во Христе они соединились в одну единственную Божественную Ипостась Логоса: Божественный образец совпал со своим человеческим образом.

Тот факт, что понятие ипостаси несводимо к концепциям "частной природы" или к понятию "индивидуальности", критически важен не только для христологии, но и для учения о Троице. Ипостась есть личный, "действующий" источник природной жизни; но сам по себе он не "природа" и не сама жизнь. В Ипостаси обе природы Христовы осуществляют соединение без слияния и взаимопревращения. Обе природы сохраняют свои природные характеристики; но, поскольку они разделяют одну и ту же общую ипостасную жизнь, имеет место "сообщение свойств", или perichoresis, позволяющее, к примеру, некоторым из человеческих поступков Христа – словам или жестам – иметь последствия, которые в силах вызвать один Бог. Земля, смоченная Его слюной, например, возвращает зрение слепому человеку80.

Христос есть один [пишет Иоанн Дамаскин]. Следовательно, Слава, которая естественно происходит из Божественности, становится общей [для обеих природ] благодаря тождественности Ипостаси; а, через плоть, смирение также становится общим [для обеих природ]..., [но] именно Божественность сообщает Свои преимущества телу, Сама оставаясь вне плотских страстей (7).

Ипостасное единство подразумевает также, что Логос соделал человечность в ее целостности Своей собственной; поэтому Второе Лицо Троицы, разумеется, было субъектом, или деятелем, человеческих переживаний или действий Иисуса. Спор Кирилла Александрийского с Несторием из-за термина Theotokos, прилагаемого к Деве Марии, по сути имел в виду эту самую проблему. Была ли в Иисусе человеческая личность, матерью которой была Мария? Ответ Кирилла – подчеркнуто отрицательный – стал фактически выбором огромного значения для христологии. Во Христе был только один Сын, Сын Божий, и Мария никак не могла быть матерью кого-то еще. Она была, несомненно, "Матерью Божией". Точно такое же затруднение возникло и в связи со смертью Христа: бесстрастие и бессмертие суть несомненно характеристики Божественной природы. Как же тогда, спрашивали богословы из Антиохии, мог умереть Сын Божий? Очевидно, "субъектом" смерти Христовой была только Его человечность. Против этой точки зрения, и следуя Кириллу, Пятый собор (553 г.) утверждает: "Если кто не исповедует, что Господь наш Иисус Христос, Который был распят на кресте во плоти, есть Истинный Бог и Господь Славы и один от Святой Троицы, да будет ему анафема" (8). Этот соборный текст, являющийся парафразой стиха 1 Кор. 2:8 ("... если бы познали, то не распяли бы Господа Славы"), вдохновил на создание гимна "Единородный Сыне", приписываемого императору Юстиниану и воспеваемого на каждой византийской Евхаристической литургии: "Один из Святой Троицы, Ты был распят на кресте за нас"81.

"Теопасхизм" – принятие формулы, утверждающей, что "Сын Божий умер во плоти", – показывает, сколь на самом деле различны понятия "ипостась" и "природа", или "сущность". Это различение подчеркивал один из крупнейших богословов халкидонского направления в век Юстиниана Леонтий Иерусалимский. "Логос, – пишет Леонтий, – как говорится, пострадал по Ипостаси, ибо в Своей Ипостаси Он принял страдательную [человеческую] сущность наряду со Своей собственной бесстрастной Сущностью, а что можно утверждать о [человеческой] сущности, то может быть заявлено и об ипостаси" (9). Из этого следует, что характеристики Божественной Сущности: бесстрастность, неизменность и т. п. не абсолютно привязаны к личному, или ипостасному существованию Божиему. Позднее мы увидим важность этого обстоятельства для патристического и византийского понимания Бога. Между тем, на уровне сотериологии, утверждение, что Сын Божий несомненно "умер во плоти", отражает, лучше всякой иной христологической формулы, безграничность любви Божией к человеку, реальность "приятия" Логосом падшей и смертной человечности, – то есть саму тайну спасения.

То и дело повторяющиеся нападки на византийскую христологию, как это было определено Пятым собором, сводятся, по сути дела, к тому, что она, фактически, изменила Халкидону, обеспечив посмертное торжество односторонним воззрениям александрийской христологии. Приняв Божественную Ипостась Логоса, человечность Христова, согласно этим критикам, могла бы лишиться подлинно человечного характера. "В Александрийской христологии, – пишет Марсель Ришар, – никогда не находилось места для истинной психологии Христовой, для реального культа человечности Спасителя, пусть даже и явно признавалось принятие Словом человеческой души" (10). И Шарль Меллер утверждает, что "склонность Востока видеть Христа все более и более как Бога (эта тенденция столь отчетлива в восточной Литургии) выдает определенную исключительность, которая возрастет после раскола" (11). Этот "неохалкидонизм" византийцев противопоставляется, следовательно, истинно халкидонской христологии, причем первый осуждается как тайное монофизитство; оно состоит, в сущности, в таком понимании ипостасного союза, будто он настолько изменил человеческие качества Иисуса, что Христос перестал быть вполне человеком.

Без сомнения верно, что византийское богословие и духовность очень ясно осознавали уникальность Личности Иисуса и неохотно исследовали Его человеческую "психологию". Уравновешенное суждение об этом предмете, однако, можно вынести, лишь памятуя не только доктрину об ипостасном соединении, но и преобладающий на Востоке взгляд на то, что такое "природный" человек. Ибо в Иисусе, Новом Адаме, восстановилась "природная" человечность. Как мы уже видели, "природного" человека считали участвующим в Славе Божией. Такой человек, несомненно, не будет вполне подвластен законам "падшей" психологии. Эти законы не отрицаются в Иисусе, но рассматриваются в свете сотериологии.

Эта проблема в ее полном масштабе никогда напрямую не разбиралась византийскими богословами, но имеются некоторые указания, способные помочь нам уяснить их позицию. Это: а) толкование ими таких мест, как Лк. 2:52 ("Иисус же преуспевал в премудрости и в возрасте..."); б) их отношение к ереси Афтартодокетизма; и в) позиция православных защитников икон в борьбе с иконоборцами.

а) Идея "преуспевания в премудрости" предполагает ступень неведения в Иисусе, чему свидетельством хорошо известные места из Евангелия (Мк. 13:32, к примеру). Византийскую мысль об этом предмете смущала идея Евагрия о "сущностном ведении", которое будто бы отличало человечность прежде Грехопадения. Еще Евагрий был уверен в том, что Иисус был как раз этим сотворенным "интеллектом", сохранившим свое исконное знание. Искание gnosis мыслилось, разумеется, в духовной традиции евагрианства, которая выжила на христианском Востоке как само содержание духовной жизни. Это могло повлиять на то, что большинство византийских авторов отрицало факт какого-либо "неведения" в Самом Иисусе, Иоанн Дамаскин, например, мог написать следующее:

Следует знать, что Слово приняло неведуюицую и подвластную природу, [но] благодаря тождеству Ипостаси и неразлучности единства, душа Господня была обогащена ведением грядущего и иных божественных знамений; сходным образом, плоть человеческого существа не есть по природе жизнедающая, тогда как плоть Господня, не перестав быть смертной по природе, стала жизнедарующей благодаря своему ипостасному соединению со Словом (13).

Этот текст представляет собой ясный пример показательных для византийских авторов утверждений об ипостасном соединении, которое – в силу "сообщения свойств" – меняет характер человеческой природы. Но такая модификация, несомненно, видится в рамках динамической и сотериологической христологии; человечность Христова является "пасхальной" в том смысле, что в ней человек совершает "переход из смерти в жизнь, от неведения к знанию, от греха к праведности. Между тем во многих менее оправданных случаях неведение Иисуса, как оно описано в текстах Евангелия, истолковывается очень просто как педагогический прием со стороны Христа, который лишь "делает вид", оказывает "снисхождение". Такое очевидно неудовлетворительное решение отвергалось иными авторами, утверждавшими настоящее, человеческое неведение Христово. "Большинство отцов согласны, – пишет безымянный автор трактата "De sectis" 82, – что Христос был неведующим в отношении определенных вещей; если Он во всем единосущен нам, и поскольку мы сами не знаем некоторых вещей, ясно, что Христос тоже страдал неведением. Писание говорит о Христе: "Иисус же преуспевал в премудрости и возрасте" [Лк. 2:52]; это означает, что Он учился тому, чего не ведал прежде" (14). Очевидно, византийские богословы действительно были озабочены распознанием во Христе нашей падшей человечности, но их мнение остается наименее ясным относительно того момента, когда в Иисусе эта человечность стала преображенной, совершенной и "естественной" человечностью Нового Человека.

б) Ересь афтартодокетов (Aphthartodocetae), вождем которых был богослов VI в. Юлиан Галикарнасский, мыслила человечность Христову неиспорченной, за что их обвинили в докетическом понимании Воплощения. Как показал Р. Драге, вопрос тут касался не столько связи ипостасного соединения с подверженностью тлению, сколько самой человеческой природы. То ли человек естественно подвержен тлению (как он естественно несведущий), то ли подверженность порче пришла с грехом? Афтартодокеты отрицали, что человек портится по природе. Поскольку Христос – это Новый Адам и истинно "естественный" человек, Его человечность, конечно же, порче не поддается. Отвергая афтартодокетизм, православные утверждали, что (1) унаследованная от Адама смертность не означала наследования виновности и что (2) Логос добровольно принял не абстрактную идеальную, но нашу падшую человечность, со всеми последствиями греха, включая подверженность тлению. Противостояние афтартодокетам определенно послужило сохранению более ясного представления о реальной и вполне человеческой природе Христа.

в) Иконоборчество несомненно было еще одним способом отрицания того, что Христос – Человек в конкретном и индивидуальном смысле. Патриарх Никифор, один из ведущих православных полемистов, называл иконоборцев "аграптодокетами" 83, потому что они считали Иисуса "неописуемым" (15). Чтобы оправдать возможность живописать образ Христов, Иоанн Дамаскин, а еще более Феодор Студит настаивали на существовании у Христа определенного индивидуального облика. "Неописуемый Христос, – пишет Феодор, – был бы также и бестелесным Христом; но Исайя (8:3) описывает Его как Младенца мужского пола, а только вид тела может сделать мужчину и женщину отличными друг от друга" (16). Никифор, чтобы отстоять употребление образов, усиленно подчеркивает человеческие ограничения Иисуса, голод, жажду (17): "Он действовал, желал, не знал и страдал, как человек" (18). Это означает, что Он был человеком, как все мы, и, стало быть, Его можно изобразить на иконе.

В истолковании православных богословов VIII–IX вв., сражавшихся с иконоборчеством, икона Христова становится исповеданием веры в Воплощение:

Неначальное зачалось в утробе Девы [пишет Феодор Студит]; Неизмеримое стало высотой в три локтя 84 ; Бессвойственное обрело свойство; Беспредельное стояло, сидело, ложилось; Тот, Кто повсюду, поместился в яслях; Тот, Кто превыше времени, исподволь достигает двенадцатилетнего возраста; Тот, у Кого нет образа, является в облике человеческом, а Бестелесное входит в тело.... Следовательно, Он является описуемым, и неописуемым (19).

Для Феодора икона Христова – лучшая из возможных иллюстраций того, что разумеется под ипостасным единством. То, что является в образе, это Сама Ипостась Божиего Слова во плоти. В византийской традиции в ореол вокруг головы Иисуса принято вписывать "Один Кто есть". Это эквивалент священного ветхозаветного имени YHWH (Яхве), Имени Божиего, Лицо Которого нам открылось, но Сущность Которого для нас непостижима и недоступна. Это не есть неописуемая Божественность Божия и не одно лишь Его человеческое естество представлены на иконе, но Лицо Божиего Сына, принявшего плоть. "Всякое изображение, – пишет Феодор, – есть изображение Ипостаси, а не природы" (20).

Написать изображение Сущности Божией прежде Его Воплощения очевидно невозможно; точно так, как невозможно представить человеческую природу как таковую, – она может быть отображена лишь символически. Поэтому символические образы ветхозаветных богоявлений не есть вполне "иконы" в истинном смысле слова. Но икона Христова является совсем другим. Телесные очи могли видеть Ипостась Логоса во плоти, хотя ее Божественная Сущность оставалась сокровенной; именно эта тайна Воплощения и делает возможными священные иконы и требует почитания их.

Защита икон вынудила византийскую мысль вновь утвердить полную конкретную человечность Христову. Дополнительное доктринальное постановление к монофизитству Византийская Церковь выработала еще в VIII–IX вв. Но важно признать, что эта позиция была занята не ценою доктрины об ипостасном единстве либо Кириллова разумения ипостасной тождественности Воплощенного Логоса, а строилась в свете прежних христологических формулировок. Победа над иконоборчеством явилась новым подтверждением халкидонской и пост-халкидонской христологии.

=========================

77 Человеческое (лат.).

78 Из Стихиры на Господи воззвах, служба на Рождество Христову

79 "Человеческое", "божественное" (лат.).

80 См. Ин. 9:1–38.

81По-славянски: "... распныйся же Христе Боже..., един Сын Святыя Троицы... ".

82 "О сектах" (лат.).

83 Agrapto – неописуемость; dokeo – считать, иметь мнение; aphthartos – нетленный, непортящийся (грен.). .

84 Примерно 13–14 см.

2. Искупление и обожение

Халкидонское определение провозгласило Христа единосущным не только Своему Отцу, но и "нам". Поэтому и будучи вполне Человеком, Христос не обладает человеческой ипостасью, ибо Ипостась Его обеих природ – это Божественная Ипостась Логоса. Каждый человеческий индивид вполне "единосущен" своим ближним, другим людям, и тем не менее коренным образом отличается от них своей единственной, неповторимой и неподражаемой личностью, то есть ипостасью: ни один человек не может вполне пребывать в ином человеке. Но Ипостась Иисуса имела основополагающее сходство со всеми прочими человеческими личностями: она была для них образцом. Ибо, разумеется, все люди созданы по образу Божию, то есть по образу Логоса. Когда Логос стал воплощенным, Божественная печать совместилась со своим оттиском: Бог принял человечность таким образом, который не исключал никакую человеческую ипостась, но который открыл всем им возможность к восстановлению их единения в Себе. Он стал "Новым Адамом, в Котором каждый человек обретает свою собственную природу, осуществленную в совершенстве и полноте, без ограничений, которые могли бы быть неминуемы, будь Иисус лишь человеческой Личностью.

Именно такова концепция Христова, которую имел в виду Максим Исповедник, вновь подчеркивая древний, восходящий к апостолу Павлу, образ "воссоздания возглавления" относительно воплощенного Логоса (21) и усматривая в Нем победу над разрушительными разделениями в человечности и человечестве. Как Человек Христос "выполняет во всей истине подлинное человеческое предназначение, которое Он сам предопределил как Бог и от которого человек отвратился: Он воссоединил человека с Богом" (22). Поэтому халкидонская и постхалкидонская христология была бы бессмысленным умозрением, не будь она ориентирована на понятие искупления. "Вся история христологического догмата определялась этой основной идеей: Воплощение Слова как Спасение" (23).

Византийское богословие не произвело каких-либо значительных разработок учения Павла об оправдании, выраженного в его Посланиях к Римлянам и Галатам. Греческие патристические комментарии к таким фрагментам, как Гал. 3:13 ("Христос искупил нас от клятвы закона, сделавшись за нас клятвою"), как правило истолковывали идею искупления через подмену в более широком контексте победы над смертью и освящения. Греческие отцы никогда не развивали этой идеи в направлении теории Ансельма об "удовлетворении". Добровольное приятие человеческой смертности Логосом было деянием Божией снисходительности", которым Он соединил с Собою все человечество; ибо, как пишет Григорий Богослов, "что не принято, то не исцелено, а что соединено с Богом, то спасено" (24); следовательно, "мы имели нужду в том, чтобы Бог сделался плотью и поддался смерти, Дабы мы смогли снова жить" (25).

Смерть "Единого от Святой Троицы во плоти" была добровольным актом, добровольным приятием Богом всего объема человеческой трагедии. "Нет в Нем ничего от понуждения или необходимости; все свободно: волею Он бывал голоден, волею жаждал, волею тревожился и волею Он умер" (26). Но – ив этом существенное различие между православными и афтартодокетами – эта Божественная свобода Ипостаси Логоса не ограничила реальность тех условий, в которых Он жил как Человек: Господь принял смертную человечность в самый момент Воплощения, когда уже принято свободное Божественное решение умереть. "Он принял тело, не отличающееся от наших, – пишет Афанасий, – Он принял от нас природу, похожую на нашу, и, поскольку мы все подвластны тлению и смерти, Он отдал Свое тело смерти за нас" (27).

Мысль о кресте как цели самого Воплощения ярко выражена в византийских литургических текстах Рождества. Песнопения предпразднества (с 20 по 24 декабря) построены по образцу гимнологии Страстной седмицы, а смирение Вифлеема видится ведущим на Голгофу: "Смирною смерть, ... проявляют царие языков, начатки дароносяще Тебе... ", "Рожденный бо ныне плотию, во гроб и смерть хотел еси внити, паки воскреснути тридневен" (28).

Вопрос, имело бы ли место Воплощение, если бы не было Грехопадения, – никогда особенно византийцев не занимал; византийские богословы рассматривали конкретный факт смертности людей как космическую трагедию, в которой Бог через Воплощение лично – или, скорее, ипостасно – принимает участие. Главным и, похоже, единственным исключением из этого общего взгляда оказывается Максим Исповедник, для которого Воплощение и "рекапитуляция" всего сущего во Христе составляют истинную "цель" и "назначение" творения; Воплощение, следовательно, было предусмотрено и предназначено вне связи с трагическим злоупотреблением человека его человеческой свободой" (29). Такой взгляд совершенно согласуется с идеей Максима о тварной "природе" как динамическом процессе, направленном к эсхатологической цели, – эта цель есть Христос Воплощенный Логос. Как Творец Логос есть "начало" творения, а как воплощенный Он есть также и "конец", когда все сущее будет существовать не только "через Него", но "в Нем". Чтобы быть "во Христе творение должно быть принято Богом, сделаться "Его собственным ; Воплощение, следовательно, есть предварительное условие окончательного прославления человека, независимо от его греховности и тленности.

Принимая во внимание падшее состояние человека, это конечное восстановление делается возможным через искупительную смерть Христа. Но смерть Христова воистину искупительна и "жизнедательна" именно потому, что это – смерть Сына Божия во плоти (то есть благодаря единой ипостаси). На Востоке крест виделся не столько наказанием праведного, которым "удовлетворяется" трансцендентная Справедливость, требующая воздаяния за грехи человеческие. Как правильно пишет Георгий Флоровский: "Смерть на Кресте возымела действие не как смерть Невинного, но как смерть Воплощенного Господа" (30). Дело не в том, чтобы дать удовлетворение требованиям закона, но в том, чтобы преодолеть пугающую космическую реальность смерти, которая держала человечество под своей узурпированной властью и загоняла его в порочный круг греха и испорченности. И, как показал в своей полемике против ариан Афанасий Александрийский, один Бог в силах преодолеть смерть, ибо у Него "одного есть бессмертие" (1 Тим. 6:16) 85. Точно так же, как первородный грех не состоит в унаследованной вине, так и искупление – это прежде всего не оправдание, но победа над смертью. Византийская литургия, следуя за Григорием Нисским, использует образ диавола, заглатывающего крючок, скрытый телом Эммануила; та же мысль обнаруживается в проповеди, приписываемой Златоусту и читаемой на Литургии в пасхальную ночь: "Ад принял тело, а встретил Бога; он принял смертный прах, а встретил лицом к лицу Небеса".

Обобщая это патристическое представление о смерти и воскресении в свете христологических утверждений V–VI вв., Иоанн Дамаскин пишет:

Хотя Христос умер как человек, а Его святая душа отделилась от Его пречистого тела, Его Божественность осталась и с душою, и с телом, и продолжала быть нераздельно с обоими. Итак, одна Ипостась не разделилась на две ипостаси, ибо с самого начала и тело, и душа существовали в Ипостаси Слова. Хотя в час смертный тело и душа разлучились друг с другом, однако каждое из них было сохранено, имея одну Ипостась Слова. Следовательно, одна Ипостась Слова была Ипостасью Слова; то есть также и ипостасью тела и души. Ибо ни тело, ни душа не имели когда-либо какую-либо особую ипостась, кроме той, что была Ипостасью Слова. Ипостась Слова, значит, всегда одна, и никогда не бывало двух ипостасей Слова. Соответственно, Ипостась Христа всегда одна. И хотя душа отделена от тела в пространстве, они все же оставались ипостасно соединенными через Слово (31).

Triduum of Easter– три дня, когда человечность Христова страдала общей участью для человека, все же таинственно оставаясь восуществленной в одной Божественной Ипостаси Логоса – графически изображается в традиционной византийской иконографии Воскресения: Христос, попирающий врата Шеола 86 и возводящий вновь к жизни Адама и Еву. Лучше любого понятийного языка, а также лучше, чем образ какого-то частного события или стороны Таинства – таких, скажем, как изображение пустой гробницы или даже самого распятия на кресте, – эта икона указует на динамичное, сотериологическое измерение смерти Христовой: вторжение Божие в удел, узурпированный диаволом, и расторжение уз диавольской власти, наложенных на человечество. Та же тайна ипостасного единства, остающегося нерушимым в самой смерти, выражена в византийской Литургии Страстной Седмицы; на Великую пятницу, на вечерне, в тот самый момент, когда Христос испускает дух, начинают звучать первые гимны Воскресения: "Мира приличествует мертвым, но Христос показал Себя свободным от тления" 87. Сокровенное, однако решающее торжество над смертью пронизывает Литургическое богослужение Великой Субботы: "Аще бо и разорися Твой храм во время страсти, но и тако един бе состав Божества и плоти Твоея" (32). В этих текстах и обнаруживается окончательный сотериологический довод, в силу которого теопасхальная формула Кирилла превратилась в VI столетии в мерило православности в византийском богословии: смерть была преодолена именно потому, что Сам Бог вкусил от нее ипостасно в человечестве, которое Он принял. Это есть пасхальная весть христианства.

В связи с нашим рассмотрением воззрений греческой патристики на первородный грех как унаследованную смертность, мы упоминали о сопутствующем понимании Воскресения как основания христианской этики и духовности. Ибо Воскресение Христово несомненно означает, что смерть перестала быть управляющим началом в существовании человека и что, следовательно, человек свободен и от рабства греху. Смерть определенно остается некоторым физическим феноменом, однако она не господствует над человеком как неминуемая и окончательная судьба: "Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут" (1 Кор. 15:22). А Афанасий пишет: "Отныне мы исчезаем лишь на время, согласно смертной природе наших тел, чтобы лучше принять воскресение; подобно семенам, брошенным в землю, мы не гибнем, но сеемся в землю, чтобы восстать вновь, поскольку смерть низведена в ничто благодатью нашего Спасителя" (33). А вот Златоуст: "Верно, мы все еще умираем, как прежде, но мы не остаемся во смерти; и это не то, что умирать. Сила и сама действительность смерти как раз в том, что умерший человек не имеет возможности вернуться к жизни. Но если после смерти ему предстоит ожить и, более того, быть наделенным лучшей жизнью, тогда это уже больше не смерть, но впадение в сон" (34). Поскольку смерть перестала быть единственным возможным концом существования, человек свободен от страха, а грех, основанный на инстинкте самосохранения, не является более неизбежным. Порочный круг был разорван в Пасхальное Воскресенье и разрывается всякий раз, когда "смерть Христова возглашается и Его Воскресение исповедуется".

Но что конкретно означает "бытие во Христе"? Последняя цитата из византийского Евхаристического канона св. Василия подсказывает ответ: через Крещение, Миропомазание и Евхаристию человек добровольно становится членом восставшего Тела Христова.

Это начало свободы – и даже "сознательности" – существенно Для учения о спасении, как оно понималось византийской патристической, сакраментальной и литургической традицией. С одной стороны, тут подчеркнуто утверждается универсальность искупления. Григорий Нисский, к примеру, уверяет нас, что:

Как начало смерти имело свое восстание в одном лице и прошло последовательно через всю человеческую природу, так и начало Воскресения распространяется с одного лица на все человечество... Таково Таинство замысла Бога относительно Его смерти и Его воскресения из мертвых (35).

И его мысли об универсальности искупления и "рекапитуляции" снова находим у Максима Исповедника. С другой стороны, новая жизнь во Христе подразумевает личное и свободное согласие на служение. В последний день Воскресение будет, конечно, всеобщим, но блаженство будет даровано лишь тем, кто стремился к нему. Николай Кавасила говорит нам, что "воскресение природы" есть свободный дар Бога, данный через Крещение даже детям, еще не способным выразить на него свое согласие; но "Царство, созерцание Бога и общая жизнь со Христом принадлежат свободной воле" (36).

Византийские богословы редко уделяли внимание умозрениям относительно участи душ после смерти. Тот факт, что Логос принял человеческую природу как таковую, подразумевал универсальное значение искупления, но не apokatastasis, то есть не универсальное спасение, доктрину, которую в 553 г. осудили формально как оригенистское. Свобода должна оставаться неотчуждаемым началом каждого человека, и никого нельзя принудить войти в Царство Божие против его свободной воли; apokatastasis был отвергнут именно потому, что он предполагал предельные ограничения человеческой свободы – свободы оставаться вне Бога.

Но отвергая Бога, человеческая свобода на самом деле саморазрушается. Вне Бога человек перестает быть подлинно и вполне человечным. Через смерть он становится рабом диавола. Эта мысль, являвшаяся центральной в мышлении Максима и побуждавшая его с такой убежденностью исповедовать существование тварной воли во Христе, служила основанием византийскому пониманию предназначения человека: участие в Боге, или "обожение" (theosis), – как конечная цель человеческого существования.

Человечность Христова, во-существившаяся в Логосе, благодаря "сообщению свойств" пропитана Божественной "энергией". Это, следовательно, обоженная человечность, которая, тем не менее, никоим образом не теряет свои человеческие черты. Совсем напротив. Эти черты становятся даже более реальными и подлинными через контакт с Божественным образцом, по которому они создавались. Человек призван соучаствовать в этой обоженной человечности Христа. Таков смысл жизни в таинствах и таково основание христианской духовности. Христианин не призван к "подражанию" Иисусу – такая имитация не более чем чисто внешний и моральный акт, – но, по словам Николая Кавасилы, – к "жизни во Христе" через Крещение, Миропомазание и Евхаристию.

Обожение описывается Максимом как участие "всего человека" во "всем Боге":

Таким же образом, которым душа и тело соединены, Бог может стать доступным для участия душою и, через посредничество души, телом, чтобы душа могла получить неизменный характер, а тело – бессмертие; и наконец, чтобы весь человек мог стать Богом, обожившись Благодатью Бога, ставшего Человеком, становясь полным, целостным человеком, душою и телом, по природе, и становясь всем и во всем Богом, душою и телом, по благодати (37).

"Итак, для Максима доктринальные основания обожения человека ясно обретаются в ипостасном единстве природ во Христе" (38). Человек Иисус – Бог по Ипостаси, и, следовательно, в Нем имеет место "общение" (perichoresis circumincessio 88) "энергий", Божественной и человеческой. Этого "общения" достигают также и те, кто суть "во Христе". Но они суть человеческие ипостаси и соединены с Богом не ипостасно, но лишь "благодатью" или "энергией". "Человек, который становится послушен Богу во всем, слышит Бога, говорящего: "Я сказал: вы – боги" (Ин. 10:34); он тогда есть Бог и зовется "Богом" не по естеству или по отношению, но [Божественным] повелением и благодатью" (39). Но человек может обожиться не своею деятельностью или "энергией", – так утверждать могли бы пелагиане – но через Божественную "энергию", которой "повинуется" его человеческая деятельность; между обеими "энергиями" возникает некоторая "синергия", т. е. сотрудничество, а связь обеих энергий во Христе является онтологической основой для "синергии". Но смешения двух природ тут нет, точно так же, как не может быть какого-либо участия человека в Божественной Сущности. То же богословие обожения можно обнаружить и у Григория Паламы: "Бог в Своем совершенстве обоживает тех, кто того достоин, соединяя Себя с ними, не ипостасно – что свойственно одному Христу, – и не сущностно, но через малую часть нетварных энергий и нетварной Божественности, ... в то же время, однако, будучи всецело присутствующим в каждом [из обоженных]" (40). На самом деле Византийский собор в 1351 г., тот самый, что утверждал богословие Паламы, определил свои решения как "развитие" постановлений Шестого Вселенского собора (680 г.) о двух волях или "энергиях" Христовых (41).

В "обожении" человек достигает высшей цели, ради которой он и был сотворен. Эта цель, уже осуществленная во Христе односторонним деянием Любви Божией, представляет собой и смысл человеческой истории, и некоторое суждение о человеке. Она открыта отзыву человека и его свободному усилию.

=========================

85 "... единый имеющий бессмертие... ".

86 Ад (др. -евр.).

87 Славянский текст: "... мира мертвым суть прилична, Христос же нетления явися чужд".

88 "perichoreo" – перехожу (греч.); "circum" – круг, "incessio" – наступаю (лат.).

3. Theotokos

Единственным доктринальным определением о Марии, которое было формально обязательным для Византийской Церкви, является решение Собора в Эфесе, назвавшее Ее Theotokos, то есть "Матерью Божией". Это постановление явно имело христологический, а не мариологический характер, но тем не менее оно было созвучно мариологической теме "Новой Евы", которая появилась в христианской богословской литературе во II столетии и свидетельствовала, в свете восточных воззрений, на наследие Адамово, в пользу концепции человеческой свободы, более оптимистичной, чем мнения на этот счет, преобладавшие на Западе.

Но именно богословие Кирилла Александрийского, утверждающее личностное, ипостасное тождество Иисуса с предсуществующим Логосом, было одобрено в Эфесе и послужило христологическим основанием для пышного расцвета благочестия, сосредоточенного на личности Марии, начавшегося в V в. Бог стал нашим Спасителем, становясь Человеком; но это "очеловечивание" Бога произошло через Марию, Которая, стало быть, неотъемлема от Личности и трудов Сына Своего. Поскольку в Иисусе нет человеческой ипостаси и поскольку мать может быть матерью только "кого-то", а не чего-то, то Мария, разумеется, Мать воплощенного Логоса, "Матерь Бога". А поскольку обожение человека имеет место "во Христе", Она является также – в смысле, столь же реальном, что и участие человека "во Христе", – и Матерью всего Тела Церкви.

Эта близость Марии ко Христу вела к росту популярности на Востоке тех апокрифических преданий, которые сообщали о Ее телесном прославлении после смерти. Эти предания отражены в гимнографической поэзии Праздника Успения (Koimesis, 15 августа), однако так никогда и не стали предметом богословских рассуждений или доктринальных определений. Предание о телесном "взятии на небо"89 Марии трактовалось поэтами и проповедниками как эсхатологическое знамение, следование примеру Воскресения Христова, предчувствие грядущего общего Воскресения. Тексты очень ясно говорят о естественной смерти Девы, исключая даже намек на какую-то связь этого события с учением о Непорочном Зачатии, из которого могла бы последовать попытка приписать Деве бессмертие, что уж совершенно немыслимо в свете восточных представлений о первородном грехе как унаследованной смертности (42). Поэтому безудержность в проявлении почитания Марии в византийской Литургии есть не что иное, как иллюстрация к доктрине об ипостасном единстве во Христе Божественности с человечеством. В каком-то смысле они являют собой законный и органичный способ перевода довольно абстрактных концепций христологии V–VI вв. на уровень простого верующего.

=========================

89 Православному Успению соответствует западное Assumptio, по-латыни "Принятие, "Взятие", Марию приняли в число небожителей.


1. 24 декабря, вечерня; The Festal Menaion, trans. Mother Mary and K. Ware (London: Faber, 1969), p. 254.

2. 25 декабря, утреня; там же, с. 269.

3. Святый и Великий Пяток, вечерня.

4. 6 августа, Преображение, вечерня; Festal Menaion, р. 476-477.

5. Константинопольский Собор 680 г. ; Денц. 291.

6. Maximus the Confessor, Expos, oral, domin. ; PG 90:877θ.

7. John of Damascus. De fide orth.. Ill, 15; PG 94:1057ßC.

8. Денцлер 222; Анафема 10 Собора 553 г.

9. Leontius of Jerusalem, Adv. Nest.. VIII, 9; PG 86:1768л.

10. Marcel Richard, «St. Athanase et la psychologie du Christ selon les Ariens», Mel Sei Rel 4 (1947), 54.

11. Charles Moeller, «Le chalcédonisme et le ne'o-chalce'donisme en Orient de 451 à la fin du VI' siècle», in Grillmeier-Bacht, I, 717.

12. См. там же, с. 715-716.

13. John of Damascus, De fide orth.. Ill, 21; PG 94:1084в-1085А.

14. Anonymous, De sectis; PG 86:1264A.

15. Patriarch Nicephorus, Antirrh.. I; PG IOO:268A.

16. Theodore the Studite, Antirrh., Ill; PG 99:409c.

17. Nicephorus, Antirrh., I; PG 100:272в.

18. Тамже;РС100:328во.

19. Theodore the Studite, Antirrh, III; PG 99:396в.

20. Там же, III; PG 99:405A.

21. См. в особенности Maximus the Confessor, Amb. ; PG 9PG 90:1308Q, I3I2A.

22. J. Meyendorff, Chrht, p. 108.

23. Georges Florovsky, «The Lamb of God, » Scottish Journal of Theology (March 1961), 16.

24. Gregory of Nazianzus, Ep. 101 ad Cledonium; PG 37:181c-I84A.

25. Gregory of Nazianzus, Horn. 45; PG 36:661c.

26. John of Damascus, De fide orth.. IV, 1; PG 94:110lA.

27. Athanasius, De incarn., 8; PG 25:109 C.

28. 24 декабря, Всенощная, канон, песни 5 и 6; Festal Menaion, p. 206-207.

29. Maximus the Confessor, Ad Thai., . 60; PG 90:62lAC.

30. Florovsky, «The Lamb of God», p. 24.

31. John of Damascus, De fide orth.. Ill, 27; PG 94:1097AB.

32. Святая и Великая Суббота, утреня, канон, песнь 6.

33. Athanasius, De incarn., 21; PG 25:I29o.

34. John Chrysostom, In Haebr., hom. 17:2; PG 63:129.

35. Gregory of Nyssa, Catechetical Oration, 16; ed. J. H. Strawley (Cambridge: Harvard University Press, 1956), p. 71-72.

36. Nicholas Cabasilas, The Life in Christ, II; PG 150:541c.

37. Maximus the Confessor, Amb., PG 91:1088 C.

38. Thunberg, Microcosm and Mediator, p. 457.

39. Maximus the Confessor, Amb. ; PG 91:1237AB.

40. Gregory Palamas, Against Akindynos, V, 26, не опубликовано и обнаружено в рукописи Parisinus Coislinianus 90, лист 145; обратная сторона; цитировалось в кн. : J. Meyendorff, Gregory Palamas, p. 182.

41. Tome of 1351 г. ; PG 151:722в.

42. Я не хочу тут этим сказать, что западное учение о Непорочном Зачатии с необходимостью подразумевает бессмертие Марии, хотя некоторые римокатолические богословы и подталкивают к такому выводу (см., напр., M. Jugie, l'Immaculee Conception dans l'Ecriture sainte et dan's la Tradition onentale, Bibliotheca Immaculatae Conceptionis, 3 [Rome, 1952]).